Стыцамен
Я росла в традиционном доме с двумя родителями, который прославляют республиканцы. И это был ад.
Мой отец спрашивает меня, сколько будет четырежды четыре, и все, что приходит в голову, это "восемь", хотя я знаю, что это не верно; что безопаснее - ошибиться или сказать “Я не знаю” зависит от его настроения. То, как моя мать улыбается мне, хлопоча на кухне, не обещает никакой помощи, нет никакого сочувствия в ее глазах.
Он барабанит по столу и вздыхает. Я делаю ставку на "восемь", но вместо этого зеваю. И даже не успеваю закрыть рот, как он делает его открытым снова. Он бьет меня слева достаточно для того, чтобы разрушить мой мир.
читать дальшеСемья за кухонным столом - вечное изображение, классическая Америка. Эти блины и эта безопасность – то, чем каждые четыре года политики торгуют вразнос. Каждый новый цикл выборов женщины, поддерживающие определенного кандидата, призывают голосовать за него, поскольку он – лучший для американских семей. Семей, возможно, похожих на мою, до тех пор, пока рука моего отца не оставляла меня глухой и шатающейся в течение многих дней.
Я росла с двумя родителями, отец добывает бекон, мать жарит его дома – в семье, о которой Митт Ромни восторженно говорит, отвечая на вопрос о дебатах по поводу насилия с применением огнестрельного оружия: “Мы нуждаемся в мамах и папах, воспитывающих детей …, чтобы сказать нашим детям, что прежде, чем у них будут младенцы, они должны думать о женитьбе на ком-то — это - прекрасная идея потому что, если есть семья с двумя родителями, перспектива проживания в бедности резко снижается”.
У нашего дома были парковка и ограда, он был расположен рядом с лучшими публичными школами в стране и парком, который назывался "Honeygo", слово, которое вынуждает улыбаться, когда вы произносите его. В том доме, с семейными портретами и Рождественскими празднованиями, подарками на каминной доске, гладящая рука была милосердием. Пролив молоко, я немедленно прятала голову. Когда я пряталась в туалете, он хлестал меня своим ремнем так яростно, что даже застежка отлетела.
Прежде, чем те дебаты закончились, мои друзья на Facebook стали травить байки о том, какие продуктивные жизни они ведут, не смотря на, или благодаря тому, что были выращены матерями-одиночками. Хотела бы и я иметь такие истории, вместо того, чтобы мучительно воспоминать свое детство в кабинете психотерапевта или объяснять любовнику, откуда у меня эти шрамы. Моя мать не имела смелости решать самостоятельно.
Девочкой ей впарили мечту о хорошей жизни: о мужчине, который носит галстук и доме с почтовым ящиком, супермаркетах и аллеях, набитых людьми, которые выглядят также, как и она, о дочери, которая получит степень или о двух, а потом встретит своего собственного мужчину во фланелевом костюме. Но ее не научили, что делать, когда мужчина – владелец крыши бросает ее о стену.
Каждый новый цикл выборов становится очередным подъемом “семейных ценностей”, невротической фиксацией на нуклеарной семье: “Отец Знает Лучше”, “Дорогая Мамочка”, “Где Один Ребенок, Там и Три” (или Четыре, или даже Пять) стали символами прошлой эры — послевоенной страны чудес, которая быстро росла и процветала в тени атомного гриба.
Это, возможно, была эра незамкнутых дверей, но это была еще и Америка, где отец моего отца бил его до потери сознания, где моя мать боялась не того, что отец заявится пьяный и станет драться, а проболтаться, что никакого отца нет совсем, где ее мать, вкалывающая на двух работах, чтобы прокормить их, собственноручно шившая всю одежду велела не рассказывать, что папочки бросил их, а вместо этого говорить, что он погиб в Корее.
Поэтому, когда сенатор Флориды Марко Рубио стоял перед Съездом Республиканской партии и говорил: “Мы связаны общими ценностями. Семья - самое важное учреждение в обществе. Всемогущий бог - источник всего, что мы имеем”, я задавалась, может ли он хоть на секунду представить себе боль от щипания себя до синяков, чтобы почувствовать что-то помимо нечеловеческой паники, которая растет и растет в зависимости от настроения отца.
Когда я спрашивала свою мать, почему она не оставила моего отца, она говорит мне, что хотела, чтобы я имела то, чего не было у нее: отца. Общая фамилия была лучшим бальзамом, чем какая-либо мазь, которым бы она могла исцелять мою, попавшую под кулаки спину и свои распухшие от слез глаза. Быть домохозяйкой, рабой его настроения, казалось ей более благородным, чем быть похожей на ее собственную мать — женщину, которая спала в колготках, чтобы не тратить время на одевание, которая, возможно, не каждую ночь готовила обед на завтра, но все-таки спасала семью от голода.
Моя бабушка нуждалась в равной зарплате с мужчинами, нуждалась в помощи с заботой о детях, а не в боссе, который вовремя отпустит ее с работу, чтобы накормить детей. Когда молодой избиратель спросил губернатора Ромни о равной оплате труда за равный труд, он ответил снисходительным монологом о том, что начальница его штаба всегда дома вовремя, чтобы накормить детей ужином. Когда Энн Ромни вышла на сцену во время съезда республиканской партии США, она кричала: “Я люблю Вас, женщины!” Но женщины, которых она описывала, как основу Америки, были матерями и женами, сестрами и дочерями. То есть, по сути, ребром Адама: женщины, которые определяются через мужчин.
Мамы и папы: Губернатор Ромни положил мир и процветание страны к ногам мам и пап. Но в платформе его партии нет ничего для мам, которые любят других мам, пап, которые любят других пап. И его заявления являются, вообще говоря, самыми мягкими: Союз Брака Мэриленда, группа, которая жестоко содействовала провалу законопроекта о равенства брака объявила на своем веб-сайте, что все, кто не является частью нуклеарной семьи в ответе за все болезни общества.
Как будто родители, у которых мы родились, были родителями всегда, а не стали ими случайно: локоть, задевший в баре, быстрое решение, что эта девчонка выглядит соблазнительной, а этот парень кажется надежным. Градус момента не гарантирует вечной любви. А любовь – это не просто наличие двух родителей, которые похожи на восковых фигур со свадебного торта. Бедность, в свою очередь, не всегда равна насилию. И дом с двумя родителями - не всегда противоядие.
Семья для меня не является безусловной ценностью. Когда я вижу друзей по Facebook в свадебных нарядах или укачивающих в колыбельках их новорожденных, я не чувствую никакой зависти — только резкую боль. Я предполагаю, что это - та же самая боль, которую почувствовал мой отец, когда женщина, с которой он встречался в течение шести месяцев, сказала ему за обедом, что беременна.
Мужчины его когорты приняли правило, что в таких ситуациях поступать «правильно» - означает признавать поражение и покупать кольцо. Их научили, что если они приносят домой еду, им не нужно контролировать свой гнев. Мой отец хотел от жизни чего-то большего, чем лужайка, которую он подстригал. И он заставил нас заплатить за свое разочарование.
Всякий раз, когда надо простить его, я вспоминаю момент, когда он гордился мной больше всего: автопортрет, который я нарисовала, был отобран для выставки в особняке губернатора. Портрет имел мои особенности — нос, который никогда не был прежним после перелома и все еще клонится направо; глаза моего отца и рот моей матери, но целиком - слишком симпатично, чтобы быть мной.
Мой отец положил руку мне на плечо. Я и ждала его прикосновений и боялась. К тому моменту, когда я была подростком, мы уже были врагами, поддерживающими нейтралитет. Это была роскошь, почувствовать вес его руки.
“Хорошо, что есть что-то, что ты любишь” - сказал он. Он говорил с виноватой бесхитростностью, которую я знала по его детским фотографиям, где он - толстяк-коротышка в костюме ковбоя.
Я никогда не узнаю, чего этот маленький мальчик хотел, когда рос, и я сомневаюсь, что он сам это помнит. Моя мать никогда не станет учителем, как хотела в детстве: моя бабушка могла заплатить только за курсы стенографисток.
Однако, все, что я имею в жизни — работа, которой мог бы позавидовать мой отец или квартира, про которую моя мать говорит: “симпатично для незамужней девушки” — и все, чем я стала — писательница, активистка, друг — это не всегда из-за них, это, часто, вопреки. Несмотря на их лучшие намерения, несмотря на все, чему они меня учили.
Моя семья никогда не была частью 47 процентов, осмеянных Миттом Ромни, за “зависимость от правительства. ” Мы никогда не требовали дать нам бесплатное здравоохранение, еду или жилье. Но мы были жертвами этих баек, которые призывают терпеть насилие, если оно приводит к благословенному материнству. Сокрушительное соответствие идеальному образу семьи сделает жертв из кого угодно: женщину, которая переживает худшую ночь в своей жизни, чувствуя, как пинается ее ребенок, мужчину, который всегда хотел быть отцом, но не с этой женщиной и маленькую девочку за кухонным столом, которая должна выбрать "восемь" или, “я не знаю.”
Лора Богарт
Перевод Анны Шадриной.
LJ
Мой отец спрашивает меня, сколько будет четырежды четыре, и все, что приходит в голову, это "восемь", хотя я знаю, что это не верно; что безопаснее - ошибиться или сказать “Я не знаю” зависит от его настроения. То, как моя мать улыбается мне, хлопоча на кухне, не обещает никакой помощи, нет никакого сочувствия в ее глазах.
Он барабанит по столу и вздыхает. Я делаю ставку на "восемь", но вместо этого зеваю. И даже не успеваю закрыть рот, как он делает его открытым снова. Он бьет меня слева достаточно для того, чтобы разрушить мой мир.
читать дальшеСемья за кухонным столом - вечное изображение, классическая Америка. Эти блины и эта безопасность – то, чем каждые четыре года политики торгуют вразнос. Каждый новый цикл выборов женщины, поддерживающие определенного кандидата, призывают голосовать за него, поскольку он – лучший для американских семей. Семей, возможно, похожих на мою, до тех пор, пока рука моего отца не оставляла меня глухой и шатающейся в течение многих дней.
Я росла с двумя родителями, отец добывает бекон, мать жарит его дома – в семье, о которой Митт Ромни восторженно говорит, отвечая на вопрос о дебатах по поводу насилия с применением огнестрельного оружия: “Мы нуждаемся в мамах и папах, воспитывающих детей …, чтобы сказать нашим детям, что прежде, чем у них будут младенцы, они должны думать о женитьбе на ком-то — это - прекрасная идея потому что, если есть семья с двумя родителями, перспектива проживания в бедности резко снижается”.
У нашего дома были парковка и ограда, он был расположен рядом с лучшими публичными школами в стране и парком, который назывался "Honeygo", слово, которое вынуждает улыбаться, когда вы произносите его. В том доме, с семейными портретами и Рождественскими празднованиями, подарками на каминной доске, гладящая рука была милосердием. Пролив молоко, я немедленно прятала голову. Когда я пряталась в туалете, он хлестал меня своим ремнем так яростно, что даже застежка отлетела.
Прежде, чем те дебаты закончились, мои друзья на Facebook стали травить байки о том, какие продуктивные жизни они ведут, не смотря на, или благодаря тому, что были выращены матерями-одиночками. Хотела бы и я иметь такие истории, вместо того, чтобы мучительно воспоминать свое детство в кабинете психотерапевта или объяснять любовнику, откуда у меня эти шрамы. Моя мать не имела смелости решать самостоятельно.
Девочкой ей впарили мечту о хорошей жизни: о мужчине, который носит галстук и доме с почтовым ящиком, супермаркетах и аллеях, набитых людьми, которые выглядят также, как и она, о дочери, которая получит степень или о двух, а потом встретит своего собственного мужчину во фланелевом костюме. Но ее не научили, что делать, когда мужчина – владелец крыши бросает ее о стену.
Каждый новый цикл выборов становится очередным подъемом “семейных ценностей”, невротической фиксацией на нуклеарной семье: “Отец Знает Лучше”, “Дорогая Мамочка”, “Где Один Ребенок, Там и Три” (или Четыре, или даже Пять) стали символами прошлой эры — послевоенной страны чудес, которая быстро росла и процветала в тени атомного гриба.
Это, возможно, была эра незамкнутых дверей, но это была еще и Америка, где отец моего отца бил его до потери сознания, где моя мать боялась не того, что отец заявится пьяный и станет драться, а проболтаться, что никакого отца нет совсем, где ее мать, вкалывающая на двух работах, чтобы прокормить их, собственноручно шившая всю одежду велела не рассказывать, что папочки бросил их, а вместо этого говорить, что он погиб в Корее.
Поэтому, когда сенатор Флориды Марко Рубио стоял перед Съездом Республиканской партии и говорил: “Мы связаны общими ценностями. Семья - самое важное учреждение в обществе. Всемогущий бог - источник всего, что мы имеем”, я задавалась, может ли он хоть на секунду представить себе боль от щипания себя до синяков, чтобы почувствовать что-то помимо нечеловеческой паники, которая растет и растет в зависимости от настроения отца.
Когда я спрашивала свою мать, почему она не оставила моего отца, она говорит мне, что хотела, чтобы я имела то, чего не было у нее: отца. Общая фамилия была лучшим бальзамом, чем какая-либо мазь, которым бы она могла исцелять мою, попавшую под кулаки спину и свои распухшие от слез глаза. Быть домохозяйкой, рабой его настроения, казалось ей более благородным, чем быть похожей на ее собственную мать — женщину, которая спала в колготках, чтобы не тратить время на одевание, которая, возможно, не каждую ночь готовила обед на завтра, но все-таки спасала семью от голода.
Моя бабушка нуждалась в равной зарплате с мужчинами, нуждалась в помощи с заботой о детях, а не в боссе, который вовремя отпустит ее с работу, чтобы накормить детей. Когда молодой избиратель спросил губернатора Ромни о равной оплате труда за равный труд, он ответил снисходительным монологом о том, что начальница его штаба всегда дома вовремя, чтобы накормить детей ужином. Когда Энн Ромни вышла на сцену во время съезда республиканской партии США, она кричала: “Я люблю Вас, женщины!” Но женщины, которых она описывала, как основу Америки, были матерями и женами, сестрами и дочерями. То есть, по сути, ребром Адама: женщины, которые определяются через мужчин.
Мамы и папы: Губернатор Ромни положил мир и процветание страны к ногам мам и пап. Но в платформе его партии нет ничего для мам, которые любят других мам, пап, которые любят других пап. И его заявления являются, вообще говоря, самыми мягкими: Союз Брака Мэриленда, группа, которая жестоко содействовала провалу законопроекта о равенства брака объявила на своем веб-сайте, что все, кто не является частью нуклеарной семьи в ответе за все болезни общества.
Как будто родители, у которых мы родились, были родителями всегда, а не стали ими случайно: локоть, задевший в баре, быстрое решение, что эта девчонка выглядит соблазнительной, а этот парень кажется надежным. Градус момента не гарантирует вечной любви. А любовь – это не просто наличие двух родителей, которые похожи на восковых фигур со свадебного торта. Бедность, в свою очередь, не всегда равна насилию. И дом с двумя родителями - не всегда противоядие.
Семья для меня не является безусловной ценностью. Когда я вижу друзей по Facebook в свадебных нарядах или укачивающих в колыбельках их новорожденных, я не чувствую никакой зависти — только резкую боль. Я предполагаю, что это - та же самая боль, которую почувствовал мой отец, когда женщина, с которой он встречался в течение шести месяцев, сказала ему за обедом, что беременна.
Мужчины его когорты приняли правило, что в таких ситуациях поступать «правильно» - означает признавать поражение и покупать кольцо. Их научили, что если они приносят домой еду, им не нужно контролировать свой гнев. Мой отец хотел от жизни чего-то большего, чем лужайка, которую он подстригал. И он заставил нас заплатить за свое разочарование.
Всякий раз, когда надо простить его, я вспоминаю момент, когда он гордился мной больше всего: автопортрет, который я нарисовала, был отобран для выставки в особняке губернатора. Портрет имел мои особенности — нос, который никогда не был прежним после перелома и все еще клонится направо; глаза моего отца и рот моей матери, но целиком - слишком симпатично, чтобы быть мной.
Мой отец положил руку мне на плечо. Я и ждала его прикосновений и боялась. К тому моменту, когда я была подростком, мы уже были врагами, поддерживающими нейтралитет. Это была роскошь, почувствовать вес его руки.
“Хорошо, что есть что-то, что ты любишь” - сказал он. Он говорил с виноватой бесхитростностью, которую я знала по его детским фотографиям, где он - толстяк-коротышка в костюме ковбоя.
Я никогда не узнаю, чего этот маленький мальчик хотел, когда рос, и я сомневаюсь, что он сам это помнит. Моя мать никогда не станет учителем, как хотела в детстве: моя бабушка могла заплатить только за курсы стенографисток.
Однако, все, что я имею в жизни — работа, которой мог бы позавидовать мой отец или квартира, про которую моя мать говорит: “симпатично для незамужней девушки” — и все, чем я стала — писательница, активистка, друг — это не всегда из-за них, это, часто, вопреки. Несмотря на их лучшие намерения, несмотря на все, чему они меня учили.
Моя семья никогда не была частью 47 процентов, осмеянных Миттом Ромни, за “зависимость от правительства. ” Мы никогда не требовали дать нам бесплатное здравоохранение, еду или жилье. Но мы были жертвами этих баек, которые призывают терпеть насилие, если оно приводит к благословенному материнству. Сокрушительное соответствие идеальному образу семьи сделает жертв из кого угодно: женщину, которая переживает худшую ночь в своей жизни, чувствуя, как пинается ее ребенок, мужчину, который всегда хотел быть отцом, но не с этой женщиной и маленькую девочку за кухонным столом, которая должна выбрать "восемь" или, “я не знаю.”
Лора Богарт
Перевод Анны Шадриной.
LJ